На главную страницу

Леонид Леонов. Новости
Биография Леонида Леонова
Книги Леонида Леонова
Высказывания Леонида Леонова
Статьи о Леонове
Аудио, видео
Фотографии Леонова
Ссылки на другие сайты
Обратная связь
Гостевая книга

.

Леонид Леонов
Ярость
(Репортаж с Харьковского процесса)

Пусть скорбь о безвинно убитых женщинах и детях наших будет потом, когда свершится мщение. А пока лишь сжимаются кулаки, и уже недостаточным оказывается бедный инструмент человеческой речи. Советские пушки и автоматы полнее и убедительнее выразят наше немое презрение и ярость, что рождаются при чтении обвинительного акта. Прочти его, советский солдат, перед тем, как идти в атаку, - сквозь знойную декабрьскую поземку, сквозь крепкий морозец нашей зимы, - и самые прославленные узлы германской обороны не покажутся тебе неприступными.
В любой стране, в любой войне эту двуногую тварь - садистов в военных мундирах, худшую разновидность убийц - пристреливают у помоек, как собак.
Нынешний процесс в Харькове - это процесс, где раскрывается самая суть фашизма, этому процессу будет отведена особая страница в истории Отечественной войны. И нужно для справедливости и для будущего здоровья мира, чтобы каждая деталь этих кромешных подвигов нынешних нибелунгов получила всемирную огласку. И вот, прежде чем сказать последнее и веское слово приговора, мы выслушиваем их показанья в напряженной тишине, записываем на бумагу их речи, стараясь клинически понять животную логику зверя, заступом разрубавшего голову младенца. Нынче советский гуманизм судит уродов фашистской Германии во всей их "нордической" пакости.
За последний месяц я обошел много мест на Руси и на Украине и вдоволь насмотрелся на твои дела, Гитлер. Я видел города-пустыни, вроде каменного мертвеца Хара-хото, где ни собаки, ни воробья, - я видел стертый с земли Гомель, разбитый Чернигов, несуществующий Юхнов. Я побывал в несчастном Киеве и видел страшный овраг, где раскидан полусожженный прах ста тысяч наших людей. Этот Бабий Яр выглядит как адская река пепла, несущая в себе несгоревшие детские туфельки вперемежку с человеческими останками.
Напрасно при приближении Красной Армии завоеватели пытались уничтожить следы этих гекатомб; беспрерывно действовали специальные, емкостью на двести трупов, печи, снабженные ситами для удаления несгоревших костей и, по заявлению киевлян, для отсева золотых коронок из праха злосчастных жертв. Уже не было сил, даже с помощью дарового труда военнопленных, зарывать эти неохватные братские могилы, их просто засыпали, как попало, взрывами тола. Убийца торопился, истекал потом изнеможения и страха, трусил от мысли, что мститель придет и увидит.
А совершив свое черное дело, там, внизу, они поднимались к павильону Пролетарского сада и чертили на его алебастровых стенах имена своих самок. И какой-то нибелунг, недоучка из художественной школы, вроде своего фюрера, видимо, стоя на спине соратника, нарисовал углем похабную картину в натуральную величину. Смотри и удивляйся, мир! Вот он, апофеоз новой германской культуры, под маской которой кроется скверная обезьянья харя... Бей, товарищ, по ней железным кулаком своих танков, линкоров, самоходных пушек, пока не превратится в месиво и что-нибудь человеческое не проглянет из этих набухших кровью глаз, бей досыта, если не хочешь, чтобы когда-нибудь эта харя вторично прильнула к окошку твоей детской!
Нынешний процесс надолго запомнится жителям Харькова. В этот тесный зал все равно не втащишь целиком все грозные улики совершенных злодеяний, и рвы из Дергачей, и ямы из-под ХТЗ, прах тридцати тысяч истерзанных, забитых палками, заморенных голодом, удушенных окисью углерода, зарытых живьем, расстрелянных в затылок, в ухо, куда придется, и наугад, заколотых, убитых голодом, морозом, специальным мором, всяко, ибо ничего нельзя придумать нового в деле умерщвления, чего уже не было бы применено на практике этими дьяволами из расы господ. На сотни километров вокруг раскиданы эти улики, не веришь собственному оку, когда смотришь на это. Сама земля, когда она сотрясается, не смогла бы сделать ничего подобного. Будто кто-то ходил - дьявол, что ли? - и в припадке умоисступления, без разбора крушил железной воротяжкой по селам, по железнодорожным станциям, по городам нашим. Оно лежит бесконечно, куда ни обернись, каменное крошево, облизанное черным языком огня. Мокрый снежок проносится над ним и садится на горький бурьян, уже проросший среди обезжизненного камня.
А ведь вокруг каждой горстки этого горемычного праха когда-то цвела жизнь, теплились очаги, и хатки веселыми огнями смотрели в ночь. И молодые гостеприимные хозяйки хлопотали вокруг полного стола, и милые, безвинные наши ребятки глазели на тебя из окон и махали руками тебе, солдат, когда ты с песней, мерным шагом и в строю, проходил по улицам родного города. Все стихло нынче в этих краях, и ни лая теперь да Украине собачьего, ни смеха детского, ни девичьей песни. Тиха и страшна стала нынче украинская ночь.
Так кто же убил вас в самом цвету - города, яблони, дети, радость и песни наши? Вот они сидят на скамье подсудимых - трое, а о четвертом речь будет потом. Все это только рядовые образцы фашистских будничных героев, каждый из них убивал, как мог, в меру разумений и представившейся возможности: Риц, Рецлав, Лангхельд. И хотя перу моему гнусно чертить даже беглые портреты этих мерзавцев, стоит набросать вкратце и для памяти основное в их внешнем облике. Пусть каждый, даже с далекого Алтая, посмотрит в лицо убийц, которые крались к его дому.
Слева сидит Ганс Риц - лейтенант, ему двадцать четыре года, но он успел вдосталь потрудиться во славу своего фюрера. Видимо, ему пошло на пользу в этом предприятии его высшее образование. Это - гном, еще молоденький, но уже с лысинкой, со впалой грудью и кругленьким, птичьим, инфантильно сладким личиком, видимо - любитель малинки. Такие обожают с напряженными ляжками сниматься возле повешенных партизан и посылать эти фотографии на родину своим бесстыдным мамам и белокурым невестам для окончательного покорения их сентиментальных сердец. Крест 2-го класса он получил еще дома, видимо, авансом, в воздаяние за будущие успехи в России.
Рядом с Гансом Рицем - Рейнгард Рецлав, ефрейтор. У него невыразительная башка, схожая с набалдашником от трости. Этот мужчина награжден медалью за зиму 1941 - 1942 года. Его сообщения о прохождении службы вызывают смех в зале заседания, это - чемпион воинского бегства вспять, несмотря на свой тридцатишестилетний возраст. Это - службист и работяга в своем застенке.
Последний у края, на виду у всего зала, - Лангхельд, капитан гитлеровской контрразведки. Его безресничные глаза порою смотрят чуть врозь; у него тупой, плоско срезанный лоб, его губы сплюснуты наглухо. От этого не жди пощады. И правда, такому Гитлер мог вполне доверить истребление целого народа. Таким в особенности приятен бывает плач ребенка, вопль женщины; в этих удовольствиях он явно смыслит больше прочих. Он имеет медаль и крест потому, что, по его словам, "всегда соответствовал требованиям своего командования". Немецкий перевод обвинительного акта он слушает с особым вниманием, видимо, опасаясь, чтобы на него не наговорили лишнего, как будто это еще возможно. И все косится в зал, профессионально прикидывая на глаз, на сколько душегубок пришло сюда зрителей.
Люди эти сидят рядом со своим партнером по злодейству, изменником родины и исполнителем гестаповских казней, Булановым. Этот парень, в черном пиджаке и с мордой каторжника, особо удачно расправлялся с детьми - шестьдесят жертв лежат на его чугунной совести. В темных, без всякого выражения и много повидавших его глазах, под тяжелыми палаческими бровями не отразилось ничего; он сидит, втянув голову в плечи, точно заблаговременно защищаясь от петли. Такой и матушки родимой не пощадит, лишь бы заплатили. Этот - подлинная черная изнанка трех предыдущих в голубых немецких мундирах.
Все эти люди разнятся друг от друга не больше, чем пальцы на руке, на подлой руке, которой Гитлер давил горло Украины. Их пока немного здесь, да и те - мелкие "фюреры" с разными ограничительными приставками. Но будет день, когда и разбойники покрупнее воссядут на той же скамье. Не минует эта судьба и самого главного фюрера. В триста миллионов рук мы дотянемся до тебя, Адольф Гитлер!

Примечание к параграфу

Детей в возрасте от шести до двенадцати лет гонят конвейером к глубокому песчаному карьеру. Никто, ни мать, ни бабушка, не сопровождают их: они одни здесь, под синим равнодушным небом. Там на краю карьера трудится долговязый детина в эсэсовской пилотке. Он строит лестницу, по которой поднимается гитлеровская Германия к своему мировому господству. Каждый ребенок - ступенька.
Их пройдено миллион, миллиард их лежит впереди. Надо рационально расходовать нацистскую силу, чтобы ее хватило на всех... Сей молодец здорово приноровился к своей работе, он действует одновременно всем телом, как добрый аугсбургский станок, где ни одно движение не пропадает даром,- даже взгляд, как удар молотом, на мгновенье цепенящий ребенка. Пачка выстрелов, удар коленом в плечико, и, запрокинув голову, ребятки сами валятся, как дрова, в детскую братскую яму.
У этого труженика еще остается время перезарядить магазин автомата, пока подходит на разгрузку следующий фургон с детьми. Работа не трудная и безопасная: дети безоружны, и он продолжает кропить их смертной свинцовой росой.
Тебе не кажется, читатель, что детской кровью отпечатаны эти строки о процессе? И если только ты делаешь не ружье, не пушку, не снаряд, тогда отложи в сторону свою работу и, вооружась мужеством, не жмурясь, взгляни в лицо вот этой девчоночки, которую только что сбросили в карьер смерти. И повтори про себя ее слова: "Дяденька, я боюсь..."
И если не увлажнятся твои глаза, не сожмется кулак от боли, повтори дважды этот предсмертный вопль безвинной девочки. И ты увидишь как наяву ее распахнутые ужасом глаза, ее худенькую пробитую пулей шейку. И ты увидишь, что у нее лицо твоей милой дочки. И ты поймешь, что еще много надо не спать ночей, стрелять, жертвовать кровью и потом. И если ничего не окажется у тебя под руками, ты вырвешь сердце из себя, чтоб кинуть его в мерзавца с автоматом. Можно убить и сердцем, когда оно окаменеет от ненависти.
Все здесь рассказанное - не беллетристическая вольность, все это - правда. Она случилась в августе 1942 года в станице Нижне-Чирской: именно так происходила там "разгрузка" детской больницы, и по этому образцу хотели завоеватели произвести разгрузку мира от всех не немецких детей. Всего там было 900 ребят. Их отвез к месту казни шофер, предатель своего народа, Михаил Буланов, пока еще - живая падаль. Он сделал много рейсов в тот день, ему приходилось самому подтаскивать и ставить детей под дуло эсэсовца. Вот он суеверно поглядывает на свои руки, может быть, припоминая, как были они тогда исцарапаны детскими ноготками, потому что вообще они шли неохотно, - так выразился сегодня в заседании суда офицер германской армии Лангхельд. Он, наверное, очень утомился в тот жаркий денек, Буланов. Но детский крик: "Дяденька, я боюсь", - он запомнил. Значит, это громче автоматной пальбы - это раздирает уши ему и теперь, когда он платком утирает орошенные слезой глаза. Значит, это заглушить нечем; оно будет преследовать его до минуты, пока не захлестнется на его шее спасительная петля. Но какой ни с чем не сравнимой силы должен быть факт, чтобы исторгнуть слезу у палача!
Представляется чудовищным, что обо всем этом подсудимые говорят спокойно, без волнения, серым, обыденным голосом, - кажется, пролитое пиво огорчило бы их в большей степени. Вот, к примеру, допрос Лангхельда. Это злое пятидесятидвухлетнее насекомое выглядит довольно моложаво. У него имеются внуки в Германии, и, видимо, он еще надеется в старости, у тихого домашнего камелька, рассказать им кое-что из своих боевых приключений в России. Он откашливается, чтобы свежее звучал голос, когда тоном ученого, сообщающего на корпоративном заседании о научной новинке, он повествует о душегубке - "газенвагене", его пропускной способности, его устройстве, о занимательности расстрела пленных из мелкокалиберных винтовок - так как одной жертвы при этом хватало им надолго - и о прочем. Кстати, это было изобретение одного штурмбанн-фюрера, некоего доктора Ханебиттера, видимо, также изрядного стрелка по живым мишеням.
Вообще бросается в глаза, что в роли организаторов массового истребления мирного населения очень часто подвизаются немцы с медицинским образованием: медфельд-шера, доктора. Видимо, палачами в гитлеровской Германии назначаются преимущественно граждане с врачебными дипломами. Такие действуют тоньше, больней и искусней. На скамье подсудимых оный Ханебиттер пока не сидит, а жаль, было бы любопытно взглянуть на него в висячем положении. Лангхельд упоминает имя Ханебиттера спокойно, без оттенка порицания. Впрочем, эту скотину не волнует ничто. У него даже не хватает догадки сообразить, что матери и вдовы расстрелянных и забитых его палкою людей сидят в том же самом зале.
Вот партнер Лангхельда по расправам и, надеемся, по предстоящей участи - Риц, заместитель - командира карательной роты. Юрист, он изучал римское право в малом городке у себя, пока фюрер не призвал его к "великим делам". Вдовы и сироты Таганрога, как и других городов, должны хорошо знать этого служаку германской юстиции с физиономией би-ба-бо. О своих достижениях Риц повествует тоном нашалившего мальчугана, рассчитывающего, впрочем, что и на этот раз ему сойдет с рук. Вместе с тем же доктором смерти Ханебиттером, которого, будем верить, Красная Армия еще изловит где-нибудь в украинских степях, он ездил - из любознательности, по его словам,- под Харьков, где производился расстрел 3000 человек - русских, украинцев, евреев. Дело происходило 2 июня прошлого года на красивой лужайке у ХТЗ, вид которой был несколько испорчен уже вырытыми могилами. Работавшие тогда три грузовика успели доставить на место около 300 человек. Солдаты разделили их на небольшие группы и, докурив скверные немецкие папиросы, принялись за работу.
"Ну-ка, вы... - сказал, протягивая Рицу автомат, все тот же Ханебиттер. - Ну-ка, покажите, на что вы способны, молодой человек".
И мальчуган Риц взял автомат и выпустил несколько очередей в ожидавших своей участи харьковчан... Риц морщится: они были такие растерянные, полуголые, с обезумевшими глазами. Это несколько омрачило ему удовольствие расправы. Впрочем, он сделал это якобы только потому, что в противном случае Ханебиттер, старший в чине, мог дурно подумать о нем. И тогда оказалось, что это - совсем быстро и легко. Только пришлось задержаться на одной женщине, которая пыталась собственным телом заслонить свою девочку. Но машинка действовала исправно, времени было много, день стоял отличный, все кончилось хорошо.
У этого тихого немецкого кнабе был приятель Якобе, тоже сукин сын. Однажды Риц посочувствовал ему в смысле обширности замыслов его палаческой деятельности и недостаточности средств - дескать, Россия так велика, черт возьми, и так много в ней живет людей. "О, ничего, у нас есть специальные машины", - похвастал Якобе. (В эту минуту, в который уже раз на протяжении процесса, опять знаменитая душегубка, урча и воняя окисью углерода, как бы въехала в зал судебного заседания.) Риц заинтересовался. И тогда Якобе свез его на другую площадку харьковского ада. Этот гид показал Рицу разгрузку машины, привезшей трупы отравленных. Кстати, они обошли и другие ямы. "А вот пассажиры вчерашней поездки", - сострил Якобе, подводя друга к плохо засыпанной яме, где уже никто не шевелился.
Риц произносит это просто, ибо все это только деталь, маленькое примечание к одному параграфу в разработанном фашистском плане завоевания мира. Зал безмолвствует, и слышно только, как потрескивают юпитеры кинохроники.
- И что ж, пригодились вам при этом нормы римского права? - спрашивает военный прокурор.
- Нет, нам было приказано руководствоваться германо-арийским чувством.
Тут же он сообщает, что недавно разочаровался в тезисах национал-социалистской партии, и вопросительно поглядывает то на судей, то в зал, точно ждет, что ему дадут за это шоколадку.
...Там, на самом дне нижне-чирской ямы, под скорченными детскими телами, лежит великая истина, которую обязан извлечь оттуда и понять мир. Так жить больше нельзя, нельзя есть и спать спокойно, пока безымянная девчоночка, к которой никто не пришел на помощь, кричит у песчаного карьера: "Дяденька, я боюсь". Если бы не тысячи, а только сто, даже десять, даже три таких убийства совершились на глазах у мира, и промолчал бы мир эту оплеуху подлецов, он не имел бы права на самое свое дыхание. Тогда дозволено все, и нет правды, а есть только злой первобытный ящер, ставший на дыбы и кощунственно присвоивший себе звание человека... Но нет! Есть правда, и есть кому защищать ее, и есть железо, чтобы отомстить за нее. Не муаровая лента фашистской медали у тебя на шее, убийца, а нечто другое, прочное, пеньковое и более приличное подлецу. Слушай нас, маленькая, из братской ямы в Нижне-Чирской станице. Мир поднялся на твое отмщение. О, негодяи еще слезами отмоют планету, забрызганную кровью из твоей простреленной шейки!

Расправа

Когда окончился допрос подсудимых и они без краски стыда признались в содеянном и стало ясно, какая гнусная разновидность двуногих представлена на этом процессе вниманию Военного Трибунала нашей страны и всего цивилизованного мира, в зал вступили воспоминания. Вереницей потянулись родственники погибших и свидетели, на глазах которых осуществлялся гитлеровский план подготовки великого восточного пространства для германской колонизации, - выселение законных жильцов из их вековечных владений в никуда, в небытие. Одно черней другого, слово ложится на слово... Вот горит госпиталь с военнопленными, горят хатки вместе с их обитателями, и бараки, доверху набитые трупами, горят. И хотя полно света в этом зале, вдруг как бы сумерки наступают, точно черный смрадный снег, пепел громадных сожжений опускается сюда, в потрясенную тишину.
Ага, Лангхельд покрывается багровыми пятнами, точно скручиваемый бешенством; смятенно жует губы пай-мальчик немецкой фрау Риц, он же председатель "суда чести" гитлеровской молодежи; угрюмо, точно жертвы берут его за глотку, поглаживает шею Буланов. И только Рецлав, эта портативная дубина из руки Гитлера, все нацеливается бесчувственным взглядом в кумачовую скатерть судейского возвышения.
Никто из свидетелей не плачет. Месяцы прошли, но все еще слишком свежи впечатления ужаса и горя. Слезы будут после. Это потом, вернувшись в свидетельскую комнату, истерически зарыдает колхозница Осмачко, целый час пролежавшая в братской яме рядом с трупом своего Володи. Ничего не замечая перед собой, медсестра Сокольская еле слышно докладывает суду, как волокли раненых на расстрел, как бились о порог их головы, как приколачивали одного гвоздищами на воротах и хохотали, и вопили при этом "гут"... Снимем шапки, товарищи, помолчим минуту в честь того безвестного соплеменника нашего, которого, не сумев убить в честном бою, воровски добивали немцы на глазах у этой безоружной женщины.
Свидетель Сериков, сам дивясь виденному, в простоте сердца рассказывает среди прочего, как шла своей дорогой одна наша старушка, верно, чья-то добрая и ласковая мать, и попался ей навстречу обыкновенный немецкий солдат с ружьем, и как он схватил старую за рукав и, подтащив к земляной щели, бессмысленно пристрелил ее во утоление какой-то неизъяснимой тевтонской потребности. Женщина Подкопай из черного кошеля своих воспоминаний достает одно - про полуотравленного в душегубке старика, который уже не о пощаде молил своих мучителей, а только о том, чтобы добили его до смерти из внимания к его глубокой старости. Хозяйственник, хирург, уборщица проходят перед судейским столом, и кажется, самая бумага блокнота, на котором набросаны мои беглые заметки, начинает пахнуть трупной гарью, горшей, чем адская полынь.
Вот только что вернулся от судейского стола на свою скамью свидетель Беспалов. Речь его не изобиловала художественно выполненными подробностями. Хороший слесарь-лекальщик, он и не гонится за литературными достоинствами своих показаний. Ему есть о чем рассказать своим современникам во всем мире. Его поселок расположен всего в ста метрах от большого поля, амфитеатром раскинутого перед окнами домика, где он проживал с семьей, периодически скрываясь в леса от угона в неметчину. Этот солидный и рассудительный человек в течение четырех месяцев сряду был вынужденным свидетелем некоторых чрезвычайных происшествий. Словом, пока шуршат мертвые листы судебно-медицинской экспертизы и протоколов эксгумации, где научно излагается содержание длинных, плохо присыпанных землицей ям, я ухожу с Беспаловым в уголок, чтобы рассказал мне поподробней и еще разок про то, как происходило нечто, чему в уголовных кодексах мира нет пока подходящего наименования. И он сидит передо мной, живой, я трогаю его колено, дым его папироски идет мне в лицо.
Итак, место действия находится в двух километрах от Харькова, называется по-московски - Сокольниками и представляет собою округлую и обрамленную леском луговину, пересеченную детской железной дорогой. Все помнят эти дороги - наглядные пособия, которыми мы баловали перед войной своих детей. Однажды, 27 января 1942 года, на этот плоский, конечно, самый обширный в мире эшафот, где обычно фашистские насильники методически и ежедневно расстреливали по 10-15 человек, грохоча, стали прибывать грузовые машины. Сверху, на каждой шоферской кабине, как мне рассказывали, сидело по солдату с немецкой овчаркой, в кузовах же машин находилось на круг, примерно, по тридцать человек не немецкого происхождения: старики с узелками, девчата, матери и их дети и пленные- наши граждане и братья с Украины и России. Три машины возвращались сюда восемь раз. После выгрузки людей рассаживали группами прямо на снегу. Никто не плакал, хотя все со смутным ужасом догадывались о назначении готовой желтой ямы посреди поля.
Стоял морозный, с ветерком в сторону поселка полдень. Снежный покров достигал полутора метров, а морозец градусов 25. Если бы не ветерок да не крики черных птиц из вороньей разведки над лесом, было бы совсем тихо в тот час. Гестаповские часовые гнусили какие-то песенки про бутылку шнапса и деву рая.
Очень громкая и лаистая последовала команда - всем раздеваться донага, людей поторапливали. Так нужно было, должно быть, для того, чтобы скорей слипалась воедино в плотное месиво, гнила и тлела и превращалась в ничто эта живая пока человеческая плоть. Мужчинам немцы помогали ударами прикладов. Быстро образовалась горка женских платков, детских калошек, полушубков, свертков с едой, белья, рейтуз шерстяных; где-то пискнул ребенок: "Мама, мне холодно", и опять закричали мужчины, но снова взметнулись над головами приклады, и погас крик.
Были там женщины, которые не желали раздеваться на глазах у всех донага... и вот Беспалов увидел, как один нибелунг ножом, занеся снизу и движением вверх, распорол на девушке шубку и платье до плеча. А ведь и дерево жалеют поранить, когда рубят. Кривой красный шов прочертил тело, и потом, развалив одежду, гестаповец сам содрал с девушки бюстгальтер левой, свободной рукой.
Все еще веря во что-то, - в спасенье, в бога! - по колено в снегу, эти обреченные люди, голые, жались друг к дружке в ожидании своей очереди. А уже где-то в противоположном углу поля началась расправа. Деревянно на морозе застучали автоматы, и первый залп дан был по ногам, чтобы предотвратить возможность бегства, хотя дорога и без того была оцеплена войсками и полицейской сволочью. Это называлось у палачей "фускапут" - смерть ногам! Передняя шеренга жертв осела на пятнистый красный снег, и вдруг как бы костер человеческого отчаяния забушевал на этом ослепительном снегу. Оно обжигало и расплавляло мозг, невидимое пламя, и тот, кто раз видел это, вряд ли станет улыбаться потом, как отучился от улыбки Беспалов. Двое стариков, соседей Беспалова, сошли с ума... Уже нельзя стало различить отдельных людей. Было только бессмысленное метание, кряхтенье, пронзительная детская жалоба, стон и вопли, проклятья, брань и истерический хохот матерей. И некоторые женщины заедино с мужчинами, как тигрицы, кидались на солдат, и те пятились от этого нечеловеческого напора. Другие же пытались закапывать в снег своих детей, а потом, вытащив голых из снега, бросались закапывать их в другом месте, лишь бы утаить их от смерти. Слышно было "гады", "паразиты" и еще "папочка, спаси меня", и еще "бабушка, за что они меня терзают", и еще "чи ты слышишь, мий коханый, шо я гибну".
Разъяренные нацистские канальи стреляли в упор в голых обезумевших людей, они кидали детей в яму, ухватив за руку и развертев над головой, как лягушат, и что-то чвакало там, наверно, при их падении. Они зарывались с автоматами в самую гущу толпы, начинавшей уже редеть. Они орали во все горло: "сакрамент" и "шайзе", что, кажется, означает "гадость" на их блатном, зверином языке; видать, сами валькирии бушевали над ними! И так, подбадривая себя криками, возгласами, они еще до сумерек довершили дело до конца. Уже воронье, готовое приступить к трапезе, ждало в почерневших вершинах ближнего леса. Но солдаты ушли не прежде, чем поделили между собой страшную, позорную добычу - эту бедную, забрызганную красным, одежду своих жертв. Они не оставили здесь ничего, кроме нескольких разрозненных детских калошек и рукавичек. И одни уходили пешком, таща на плечах трофейные узлы, а другие уезжали в машинах, сытые и гнуся что-то сиплое и древнее, как урчанье гориллы. И когда ушли они, стаи птиц опустились на место побоища...
Беспалов опускает глаза, папироска дрожит в его руке.
- А некоторые еще забавлялись при этом, - вслух дивится он, - хватали голых, уже полурасстрелянных за грудь, за сосок, чиркали штыками по телу, волосы выдергивали. Вот тут-то и сошел сосед мой с ума: голый, выскочив на мороз, принялся рубить топором вытащенный им шифоньер... Страшно, знаете ли!
Не судить бы их, а езжалым кнутом по глазам, которыми они смеют еще глядеть на вас, мужья, братья и сыновья погибших. Уже целая метель мертвого пепла кружит и забивает очи. Падает черная копоть новых и новых показаний. Сутулые, с посеревшими лицами, подсудимые смотрят в пол. Тяжел могильный прах; он оседает им на плечи, давит, увлекая в ту же черноту, куда свалены их жертвы... Ой, Германия! Может, полярные океаны да непроходные бездны лежат на путях наших армий к расплате? А что, если не окажется их при границах наших? А ну, взглянем на карту, Германия!

1943