На главную страницу

Леонид Леонов. Новости
Биография Леонида Леонова
Книги Леонида Леонова
Высказывания Леонида Леонова
Статьи о Леонове
Аудио, видео
Фотографии Леонова
Ссылки на другие сайты
Обратная связь
Гостевая книга

.

Леонид Леонов
Падение Зарядья

Пройдите вдоль Красной площади, мимо праздничных трибун и Ленинского Мавзолея, мимо цветистых и великолепных нагромождений Василия Блаженного, мимо двух именитых бронзовых российских граждан, переменивших нынче свое местожительство; идите по Варварке до первой улочки направо, остановитесь в стороне, чтоб не сшибло вас грузовиком, и глядите вниз. Позади вас будут греметь шумные улицы пролетарской столицы, двигаться манифестации или скользить длинные и нарядные машины. И если вам интересно взглянуть на то, как сменяется жизнь великой столицы, спуститесь вниз по щербатой старомосковской мостовой. Лет двадцать назад вы увидели бы осевшие, окосолапевшие дома, церковки, перегородившие проезды, облезлые стены.
Когда-то она жила своей пестрой и дикарской жизнью, эта зарядьевская каменная труха. Что-то копошилось в этих изогнутых и узких норах, занесенных на планы под именем переулков Ершовых, Знаменских, Кривых и Мытных,— здесь когда-то стояла царева Мытная изба, где взимали дань со всех прибывающих товаров, отечественных и заморских. И, может быть, отсюда расползалась во все концы Москвы чудацкая затейливая цвель гнилого и безрадостного времени. Ее охраняли десятки всяких  московских  Никол, а здесь — Николы Мокрые, Мокринскне, Москворецкие: даже на них сказалась близость воды... В тесном этом пространстве, огороженном с одной стороны Китайской стеной («киты» — земляные укрепленья), а с другой ограниченном рядами Живорыбным и Ямским, где простонародье покупало пищу и всякий ходовой товар,— всего было здесь набито понемногу. Здесь помещались грошовые бакалейные торгаши, москательные заведения последнего разряда, пирожные и обрезочные, откуда даже по ночам шибало вкусной вонью жареных ветчинных обрезков; еврейские мясные лавки, казенки – и всегда толпился возле них всякий жалкий людской сброд; крутильные и золотоканительные заведения, свечные фабрички, извозчичьи трактиры и постоялые дворы. Здесь ютилась ремесленная голь — скорняки и картузники; тут уживались вместе армяне, персы, евреи и бородатейшие староверы. Все это торговало, двигалось, шумело испокон веков; на некоторых здешних фамилиях даже отразился их вековечный товар: помнится, имели здесь хреновщики свои торговые подвалы, и фамилия им за то была дадена — Хреновы. Наверно, так установилось со времен Ивана IV, когда в последний раз палили здешнее место татары и полсотни лет спустя таранил Китайскую стену Трубецкой, вышибая засевших за нею поляков.
В пору моего детства своеобразная степенность и даже благообразие сквозили из этой предельной скудости и нищеты; они обманывали любого пристального, но случайного наблюдателя. Какая-то яростная, крикливая окраска отличала весь строй здешнего бытия; она заставляла думать об этом месте как о далеком форпосте экзотической Азии в Москве... Но это был только задний двор Москвы, ее простонародный ширпотреб, ее громадная обжорка, поставлявшая вразнос любую снедь и закуску для Верхних торговых рядов, тогдашнего московского универмага.
В декрете, прекращавшем частную торговлю, был невидимо подписан приговор и всему мелкостному укладу жизни в здешней низинке. Она находилась за рядами, отсюда и ее названье — Зарядье.
У моего деда была там крохотная бакалейная лавчонка. Его звали смешно: Леон Леонович Леонов. Он проторговал в Зарядье сорок девять лет и все время жил в темном полуподвале, среди толстых каменных, никогда не просыхающих стен, достаточно описанных в моих "Барсуках". Этот дом Берга, в стенах которого при ломке обнаружены были небольшие хоромы времен царя Алексея, был, наверно, наиболее занятной в Зарядье дырой. Мне, мальчику, он казался огромным. Эта приземистая твердыня, выстроенная в бреду каким-нибудь спившимся прощелыгой, была хитроумно составлена из бесчисленных железных галереек, темных, с дырявыми полами коридоров, с закутками по сторонам, где бранилась нищета и орали ново- рожденные ребята, - осклизлых и па редкость крутых лестниц... Когда, после ареста отца, семья наша распадалась, младший брат мой разбил голову о камень, катаясь по перилам на одной из них. Впрочем, он умер годом позже, провалившись в npoрубь на Москва-реке. Скудные удовольствия бывали у зарядьевских детей!.. В верхний этаж этой коробки потехи ради вставлен был знаменитый Кукуевский трактир. Мальчишкой я бегал туда купить кипятку для чая; за чайник взимали с е м и т к у — две копейки. Вход был из подворотни, газовый рожок полыхал там круглые сутки, задуваемый ледяным сквозняком, и на лицах загулявших мастеровых, спускавшихся мне навстречу, лежал мертвенный, голубоватый отсвет газового пламени. И всегда потрясали мальчишечье воображение эти сводчатые потолки, орган с серебряными трубами, откуда почти круглосуточно неслась гортанная, задумчивая такая музыка, фальшивые пальмы, обвитые как бы войлоком, грубые и сытные яства на буфетной стойке, и бумажные, фуксинной раскраски цветы на ней, и, наконец, сами извозчики тех времен — как сидели они, молчаливые, с прямыми спинами, гоняли бесконечные чаи и прели в синих ватных полукафтаньях. При трактире помещался постоялый двор; лошадь же означает близость овса, а где овес — там и голуби. Стаи мирных, медлительных голубей беспрестанно кружились над всем пространством от Василия Блаженного до самых Проломных ворот, выходивших на реку.
Эта экзотическая пестрота была обманчива. В тесных каморках там проживали со своими семьями злые и чахоточные мастера мелких и неприметных ремесел. Жизнь у них была лютая и скорее заслуживала наименования жития. Искусство выжимания пота без одновременной поломки костей стояло очень высоко в Зарядье. И потому трудно было осудить этих задиристых, ожелтевших и очумелых от страшного труда, по двенадцати часов в сутки, людей за их манеру проводить время на этой планете. Как они лупили своих жен или учили родимых деток, памятно, наверно, многим зарядьевским старожилам. Единственной их утехой было выпить в праздничный день «для забвения жизни»,— формула эта запомнилась мне с самой начальной поры моего милого детства. Казенок в сей местности имелось достаточно, и пьянство процветало сверхъестественное, вплоть до появления зеленого змия и других клинических спутников белой горячки... И доселе помню, как двоюродный дядя, Сергей Андреич, сиживал, свесив ноги, на каменном подоконнике, призывая чертей, чтоб забрали его в свою дружную компанию.
Давайте вместе с вами спустимся в воображаемое Зарядье той поры. Утро, и от ближайшего Николы плывет по закоулкам тягучий великопостный благовест. Запоздалая метель нанесла за ночь сугробы синего, пушистого снега. Шагайте прямо целиной, все равно тропинки здесь протопчут не раньше полудня. У титанической тумбы, похожей на причал для морских кораблей, сидит нищий и тощий человек в опорках. У него нет ничего - ни бога, ни копейки, ни семьи, ни родины. На его губах, синих и раскусанных в кровь, отвращение и горечь; в его темных глазницах еще прячется хмельная, недобрая ночь. Мимо с лотками на головах проходят пирожники, семенят старухи-говельщицы с лисьими глазами и в лисьих шубах, бегут с картонками готового товара картузные мастера, блинщики торопятся с луковыми, из кислой гречневой муки блинками. Они направляются к казенке, в Ершов переулок, ибо будет утро — будут и пьяницы. Народное горе дружит с вином... Они проходят мимо, равнодушные, сосредоточась на мыслях о своей сегодняшней копейке, а человек смотрит вдогонку им безжалобным, насмешным взором и лепечет что-то вроде: «Летите, пчелки!»
Он корчится от холода и мерзости. Оп жалок и беспомощен. И вот к нему приближается другой — благообразный, небольшого   роста, бесстрашный.   Посторонитесь, чтоб этот не задел вас своим колючим величием и бряцающей амуницией! На нем черная суконная шинель, препоясанная ремнем и шашкой; на нем шапка с плоским донцем и металлической лентой, а на ней Георгий, поражающий змея — не этого, другого! Кроме того, три ряда медалей, крестов и других эмалированных вещиц. Мы, оборванные зарядские ребята, смотрим на его фантастические регалии и гадаем о чудесных подвигах, которые он совершил в молодые годы на полях сражений. Он движется к тумбе, скрипя сапогами и звеня,— кажется, вся империя отражается в его зрачках. Это городовой Басов, многолетний охранитель старомосковского благочиния.
Следите внимательно за всей процедурой скорой помощи и испытанного царского здравоохранения. Басов нагибается, кряхтя от старости; он берет горсть снега вязаной рукавичкой. Попеременно он трет то правое, то левое ухо пропойцы. Он делает это усердно, он не жалеет снега; ножны его колотятся об откинутую голову пациента. Грязный кусочек розового ушного хряща багровеет, пухнет, и вот в трещинке, скупая, родится капелька крови. «В мастеровом, как известно, лишней крови нет!» Человек стонет, извиваясь от басовских манипуляций, и стыдно думать, что, наверно, его жена, его дети, его мать смотрят на это откуда-то сверху, дыханьем протаяв гляделку в замерзшем тесном окошке.
— Ничего, все на свете поправимое! — учительно внушает Басов и заодно протирает снегом лицо, где придется. — Вино не должно разума отшибать...
Может быть, он говорит не этими словами, но смысл его реченья таков. И человек вскакивает и несется куда-то наобум, слепой от боли и униженья. Ах, Басов-Басов, отец родимый убогих зарядьевскнх людей!
Городовой бредет дальше, к лавке деда, и на снегу остается глубокая колея от его шашки... Дед был чудак, о нем ходили анекдоты, ему по-своему отдавала дань почтенья и покровительствовала московская шпана. По утрам у его лавки соби- рались опойные, в опорках,  юродивые  фигуры с  Хитрова рынка, обломки людей, вышвырнутых по ненадобности за борт жизни, на горьковское дно, рваный человеческий утиль. Они тащились к нему просить на нездоровье, на семейное горе, на построение сгоревшей избы в несуществующем селенье, на стихийное бедствие, а самые откровенные — просто так, выпить огуречного рассольцу для опохмелки. Дед был слабый человек, он давал всем. Когда он умер в семнадцатом году, целая когорта этих свирепых горемык молчаливо провожала его на кладбище.
Басова всегда сердили эти сборища:
— Не дело, Леон Леоныч!
— Так ведь, эва, просят...
— Все одно, гони.
Предосудительного за дедом, кроме сына-арестанта, посаженного в 1905 году, не числилось ничего. За всю свою очень долгую жизнь дед не выходил никуда, кроме Чудова монастыря да Суконных (то есть купца Суконнова) бань в Замоскворечье. В довершение всего он был неграмотен,— лучший паспорт благонадежности в те времена. Но беда, у него был сын Максим, давно уже взятый Басовым под наблюденье. Молва приписывала этому черному, длинноволосому человеку, окончившему полтора класса сельской школы, склонность к чтению крамольных книжек вслух; прибавляли также, что он «сочинял нечто в рифмах» и от себя. В начале жизни отец служил молодцом, как называлась тогда эта должность, в лавке у деда — резал хлеб, развешивал жареный рубец по цене двугривенный за фунт. Позже, однако, связался с каким-то литературным кружком, куда входили всякие самоучки — маляры, портные и просто шумливые мужики. Здесь началось его знакомство с Ф.Шкулевым, Спиридоном Дрожжиным, Е.Нечаевым и другими теперь совсем забытыми поэтами. В Зарядье литературы, можно сказать, не ценили, и свой сюртук, например, в котором отправлялся на литературные выступления, поэт Максим прятал в дворницкой. Собираясь в кружок, тайком переодевался у дворника, а на рассвете, возвращаясь через окно, чтобы не будить родителя, в той же дворницкой облачался в косоворотку и поддевку для приобретения прежнего зарядьевского обличья. В дальнейшем жизнь его усложнилась. По-видимому, ему мало стало одних дешевых изданий с Никольского рынка. Он стал пропадать чаще, на длительные сроки. Кончилось тем, что вещие пророчества соседей и предсказания Басова сбылись: после ряда мелких арестов Максим Леонов был изъят из жизни уже накрепко. Особое присутствие судебной палаты определило ему за издание брошюр Либкнехта и Розы Люксембург, сборников революционных песен и других популярных пособий — как за призыв к мятежу — год восемь месяцев крепости-одиночки, которую он и отбыл в Каменщиках, в Таганке.
Помянутые детали неотделимы в моем представлении от тогдашней Москвы. Вдвоем с бабушкой, первое время, отправлялись мы к отцу на свидание в популярную тогда Таганскую тюрьму; позже свидания стали почему-то невозможны. Мы ехали туда на конке, — гремучее сооружение на колесах, запряженное, кажется, четверкой унылых гробовых кляч. При подъеме в гору прицепляли еще пару таких же одров, и тогда к скрипу колес присоединялся визг кнутов и неистовые понуканья верховых. Я помню бескозырки тюремных солдат, галдеж переклички с родными, двойную проволочную сетку и за ней какое-то пыльное, разлинованное лицо отца... Мне памятно также его возвращенье в Зарядье. Совсем как на знаменитой картине: в ярко освещенных дверях появился высокий человек с белым узелком. Лицо его мне показалось черным. Он молчал, потом виновато улыбнулся. Я подбежал и стал развязывать узелок: верно, ждал гостинцев. Кажется, мне шел восьмой тогда.
Вплоть до самой высылки из Москвы отец заходил в Зарядье лишь изредка. В просторечии его здесь звали не иначе как леоновским арестантом, но со временем это слово звучало уже не так оскорбительно, как прежде. В нем прятался какой-то полувопросительный оттенок. Басов при встречах отворачивался. Люди заходили к деду под пустяковым предлогом, чтоб взглянуть хотя глазком, какие бывают о н и. Им было любопытно, чего же добиваются эти люди. Приблизительно так же называлась та самая брошюра Либкнехта. Но и раньше случались события, заставлявшие задумываться иные неповоротливые умы. Однажды — мне запомнилось узкое, длинное окно и, хоть был февраль или апрель?.. какие-то путаные грозовые облака за ним — раздался гулкий удар, и взволнованно зазвенели стекла. Что-то произошло. Весь день в Зарядье было тревожно, а нам, как всегда ребятам, весело от предчувствия какой-то перемены. В воздухе запахло новизной. Мы с восторгом вслушивались в цоканье казачьих подков по булыжной московской мостовой. Вечером один картузник, с которого по памяти я списал моего Дудина в Барсуках, сообщил в лавке у деда, что грохнули бомбой князя Сергея. Он рассказывал каждому со злым упоением, как, услышав взрыв, бросился на звук и караульный офицер ударил его в лицо, но он продолжал свои попытки взглянуть на великого князя в таком редкостном виде, я офицер ударил его вторично. Москва услышала имя Каляева.
Отсюда, собственно, и началось истинное падение Зарядья. Спокойный лад бездумной здешней жизни обрывался у самого края новых времен. Стали чаще происходить аресты. Басов умер, и где теперь его медали — истории неизвестно. Другая такая же величина всезарядьевского масштаба, дьякон Иван Иванович от Николы Мокрого, стал шибко пить. У него имелись к тому причины личного характера: он уже старел, а все не удавалось ему получить собственный приход в безграничное духовное руководство. Это был жилистый, насквозь рыжий старик, циник и обладатель таких обжорных качеств, что невольно в голову взбредали былинные сравнения. Старый, древний поп жил и все скрипел, ему на досаду. Раз в церкви, во время его проповеди, дьякон толкнул бабушку в бок и шепнул на ухо о попе: «Гугнивый черт, ишь, как распинается!» Старуха шарахнулась в сторону, точно рушились стены, которые ко времени юности моей и рухнули наконец. Он жил, этот редкостный экземпляр зарядьевской породы, в крохотном домике возле церкви, где еще недавно помещалась, кажется, костюмерная мастерская... Мы проходим как раз мимо него, загляните в тесный дворик, упирающийся в самую Китайскую стену; для меня он незримо существует и теперь. Большой человеческий ветер прошел однажды по этой низине, и вековой камень не напомнит вам сейчас, что населяло эти грустные места. Трещины его непоправимы, чинить здесь нечего; иссякли те соки и гормоны, которые когда-то питали этот навеки омертвевший организм.
Через Проломные ворота, на которых ветер колеблет жалкие прутики приютившейся там зелени, мы выходим на набережную. Мы идем с вами, неизвестный друг, по отшлифованному автомобилями асфальту, столь несвойственному в моих воспоминаниях для  здешних  мест. Идите медленнее — этого стыдного и скорбного куска старомосковской жизни вы не увидите больше никогда. И если вам будут рассказывать про нарядность прежней жизни, про лихие русские тройки, про румяные пшеничные блины со снетками и другими специями, про московское гостеприимство, про душевный благовест сорока звонких московских сороков — вспомните Зарядье!.. Это изнанка развенчанного мифа. Здесь, где стоим мы с вами, когда-то шумел знаменитый Грибной рынок, что съезжался сюда со всей России на первой неделе великого поста. Сверкало всяческое изобилье, и русские фламандцы могли бы писать с натуры расписные лари со щепным товаром, с дугами, раскрашенными фуксином, с резными ковшами, корзинами узорчатого плетенья, с кадушками всех покроев, а в кадушках пахучие меды — и гриб, одинаковая утеха нищих и богачей. Гриб — черный, и белый, и красный,— в соленьях, в маринадах и сухой. А летом на славной Москва-реке, на этом самом месте, стояла обычная плавучая купальня: холст и тес, сшитые на скорую руку. То был публичный вертеп на воде. Мясистые пожилые девушки с наружностью римских матрон, в длинных пыльных юбках, в кофтах навыпуск, гуляли по набережной в ожидании жертв. Сторговавшись, они спускались к воде, и гибкие мостки трапа прогибались под тяжестью их перезрелых мерзостей. Оглянитесь: две из них ссорятся из-за клиента, и даже мы, мальчишки, жадные до происшествий и привычные ко всему, жмуримся и опускаем глаза. Вот одна поднимает подол и, хлопая себя по телу, выкрикивает бранные непристойности. Они валятся в воздух, как объедки из помойной бадьи, и бывалый городовой невдалеке, видимо, гурман и ходок по дамской части, покровительственно и деликатно подкручивает крашеные усы, прислушиваясь к музыке ссоры.
Не торопитесь уходить. Прежде чем вернуться в нашу Москву сороковых годов, взгляните вверх из зарядьевской низины — в последний раз! Ваши глаза, ослепленные прошлым, пусть различат в туманном нашем небе контуры настоящей и будущей социалистической столицы. Позади вас шумит оживленный и веселый московский порт, — новые грузопотоки, прочертив страну, наложат свой особый отпечаток на характер московских пристаней. Гранитные ступени, террасы, поведут вас вверх, к мостам, осененным крылатыми фигурами народных героев. Восходящая линия лампионов отразится в полированных гранитных плоскостях этой лестницы. В линялом золоте московских куполов, видевших стрелецкие казни, голодные бунты, коронации царей и перебежки красногвардейцев, отразятся легкие балконы новых домов, их могучие колоннады, пропускающие под собою нарядный и счастливый людской поток, и глазастые окна, широко открытые солнцу. Прекрасные здания мудрой и неувядающей архитектуры обступят в отдалении Красную площадь. Так выглядят мечты и намерения москвичей в тридцатых годах.
По новым улицам, прорубленным сквозь каменную ветошь, мы пройдем с вами, мой спутник, через самый удивительный город мира. Мы встретим на своем пути гигантские стадионы, фабрики молодости и народного здоровья; мы побываем в аэропортах, полных еще невиданной конструкции летательных машин; мы послушаем, как поют птицы в наших будущих парках. Мы осуществим все это наяву потому, что мы не боимся работы, и еще потому, что мы этого хотим. Мечтайте же, потому что мечтать сегодня — это значит уже работать в полную нагрузку.
Москва строилась, облепляя себя домишками кольцо за кольцом. Но теперь она уже не прежняя Москва. И Зарядье сегодня — как петровский боярин, у которого отхватили клок его дремучей бороды: с тревожным, немножко виноватым и растерянным лицом.
И все же, несмотря на все перечисленные очевидности, мне грустно сегодня и жаль чего-то... чего?

1935